Встречи.
Короткие зарисовки. Первая страница.
|
Похороны Исаака Израилевича Рабиновича родственники и друзья звали просто Изя. Много лет он проработал врачом поликлинического отделения одной из крупнейших московских больниц, совмещая приёмы, обычно большие, с бурной общественной деятельностью. На последней стезе, несмотря на столь явно выпирающее происхождение, однозначно мешающее в те годы, позже прозванные «расцвет застоя», он смог достичь высоты члена парткома и поста председателя месткома поликлиники, правда, “неосвобождённого”. Во всех своих амплуа Исаак Израилевич всегда старался помочь всем обращающимся к нему, ограничивая свои усилия лишь вполне разумными рамками тогда дозволенного. Потому среди многочисленных сотрудников больницы он был достаточно известен, и большинство сотоварищей по службе ему благоволило. Хотя имелись, конечно же, и недоброжелатели, ибо мало кто способен совсем обойтись без них. Кому-то не смог оказать услугу, а тот обиделся, будучи совершенно уверенным, что в силах Рабиновича оказать её. Другому помог, а он посчитал, что - недостаточно. Над кем-то не очень осторожно пошутил: что-что, а уж это он любил и никогда не упускал ни малейшей возможности. Были, без сомнения, и такие (кто знает, сколько их), кому Изя не нравился только за то, что он - Рабинович, да ещё и Исаак Израилевич. Ни на работе, ни дома никто не знал, что юношеский ревматизм пометил сердце Исаака Израилевича пороком. Вот почему, когда без всякой видимой причины у него опухло колено, посмеиваясь, знакомые доктора призывали коллегу покаяться: налицо, мол, один из симптомов хронической гонореи. Но “реабилитируя” доктора Рабиновича, вскоре опухли его оставшиеся суставы, отекли ноги и он был вынужден второй раз в жизни превратиться из оказывающего медицинскую помощь в нуждающегося в ней, став пациентом своей же больницы. Месяца через два он смог уговорить лечащего врача выписать его. Проведя всего несколько дней дома, он закрыл больничный лист и вернулся в свой кабинет, с головой окунувшись в работу, в том числе и общественную. В то время зима приближалась к своему естественному концу. Морозы пошли на убыль, лишь изредка буйствуя по ночам. Солнце с каждым днём поднималось всё выше и светило всё ярче, пока, правда, почти не грея, а лишь вселяя во всё живое манящую надежду воскресения. Исаак Израилевич уж начал чувствовать себя вполне прилично, да тут разразилась очередная эпидемия какого-то ранее неизвестного типа гриппа, собравшая богатый урожай жертв и среди них - доктор Рабинович. Как говорили старые врачи: “Ревматизм лижет кости и кусает сердце”. Исаак Израилевич на себе убедился в мудрости этой поговорки, когда новое обострение коварной болезни, на этот раз спровоцированное тяжелейшим гриппом, вновь заставило его занять одну из 16-ти коек огромной палаты, запустив заново, столь чуждые его деятельной натуре, часы больничной жизни. Опять он должен был выносить нуднейшие дни, содержащие лишь чистую длительность распухшего от бездеятельности времени вперемежку с душными ночами, полными неблагозвучия и «ароматов», рождаемого оркестром человеческих тел. Всё это следовало терпеть лишь для того, чтобы бледные, однообразные тени отмирающих суток стремительно исчезали в бездонной пропасти минувшего. Пока Исаак Израилевич смотрел на мир через изрядно замутнённое окно своей палаты (на несколько недель оно стало прозрачным после традиционного в те годы добровольно-обязательного весеннего ленинского субботника), сошёл снег. Освобождённая земля вновь породила юную зелень. Согрев воздух и подсушив лужи, весна вошла в свои права, тут же начав передавать их лету. Лопнули пахучие почки. Увидели свет нежные листики. Зажелтели одуванчики. Полетел их белый пух. Пошёл тополиный снег. Буйно зацвела липа. Больным разрешили после обеда выходить на больничный двор. Исаак Израилевич немедленно воспользовался этой возможностью и во время первого же выхода обнаружил, как он ослаб. Ещё больше чем телесное недомогание его расстроили случайные встречи с коллегами, в чьих меняющихся, при взгляде на него, лицах он видел себя в столь незавидном положении. Дурацкие и выводящие из себя восклицания типа: “Боже мой! Исаак Израилевич, что с вами? Как вы ужасно выглядите!” - окончательно отбили у него всякую охоту отходить от скамеечки под окном его палаты. Вскоре он уже и не знал, что удерживает его: страх встреч со знакомыми, не способными в первый момент поверить, кто стоит перед ними или его состояние, постоянно ухудшающееся вопреки всем стараниям лечащих его докторов, стремящихся сделать для их сотрудника и приятеля (с большинством врачей отделения у него были дружеские отношения) всё, на что только была способна в то время советская медицина. Отчаявшись, бессильные кардиологи были вынуждены обратиться за помощью к своему владеющему скальпелем коллеге. Больного Рабиновича проконсультировал известнейший кардиохирург профессор Шраерман. Вышеозначенный профессор заведовал отделением одного из крупнейших медицинских институтов, был автором нескольких ученых книг и множества статей в престижных советских и зарубежных журналах. Заключение специалиста звучало неутешительно и категорично: “Положение очень серьёзно! Необходима срочная операция и чем раньше её сделают, тем лучше”. Замолчав на мгновение, профессор добавил:” И хотя вы врач, а у врачей, как известно всё не как у людей, я берусь её сделать сам”. -Приговор окончательный и обжалованию не подлежащий, - пробормотал Изя и промямлил, - Но понимаете… хоть бы какого-то времени… на обдумывание… Всё-таки, знаете, резать ножом, да ещё по такому месту… -Пожалуйста, Исаак Израилевич, - сухо проговорило светило кардиохирургии, оборвав доктора Рабиновича, - Если я ещё не смог убедить вас, то, в конце концов, вы - врач и должны понимать всё сами. Время шуток прошло и промедление, в вашем случае, если сами не знаете чему подобно, то я очень доходчиво только что объяснил. -Когда и было-то это время шуток? - подумал Исаак Израилевич, сгорбившись и скукожившись. Уже на следующий день он дал согласие лечь под профессорский скальпель. Но скоро только сказки сказываются. Пока оформляли перевод в находящийся метрах в 300 от терапии хирургический корпус, профессор Шраерман ушёл в положенный каждому трудящемуся очередной отпуск, и пациента Рабиновича отпустили на “каникулы” домой, чтобы не занимал зря столь дорогую хирургическую койку. Возвращения знаменитости Изя ожидал с быстро нарастающим нетерпением, каждой клеточкой тела ощущая, что операция, на самом деле, - его последний шанс. Поэтому, когда профессор Шраерман вышел на работу, у больного Рабиновича открылось “второе дыхание”, наполнившее его надеждой на благополучный исход предстоящего испытания, которое опытный спец, съевший собаку в хирургических вмешательствах на открытом сердце, почти месяц назад определил как отсрочке не подлежащее. Однако, опять не тут-то было. Сначала очередь не подошла. Затем она не только подошла, но и прошла значительно дальше, но то одного нет, то другого, то третьего, то всё есть, кроме самого мастера, отъехавшего на конгресс общих хирургов, вслед за тем - на симпозиум кардиохирургов, а по возвращении, прооперировав другие, более экстренные случаи, отбывшего на конференцию и сразу же за ней - на семинар. Далее корифей укатил в командировку на край света и на очень важное совещание - ещё дальше. Потом, просто неизвестно что, какой-то роковой жребий. Все же вместе взятые эти отсрочки вытянулись ещё почти в бесконечные полтора месяц, отнявший у Изи последние силы.
Совсем сдав, растаяв прямо на глазах, потеряв и до того совсем не лишние килограммы, Исаак Израилевич превратился в обтянутый посеревше-пожелтевшей кожей скелет с потухшими глазами и опухшими ногами. -Одним словом, какая-то не судьба, - пытался улыбаться он одними губами, навещающим его полным недоумения знакомым. Жена доктора Рабиновича Татьяна Михайловна уже начала собираться идти на приём к директору института, когда наконец-то было объявлено, что настала очередь больного Рабиновича занять место на операционном столе. Накануне операции Изя, как обычно, успел раздать многочисленным соседям по палате, полученную от жены передачу и даже набрался сил рассказать анекдот. Рано утром следующего дня пахнущий дорогим импортным одеколоном, полный бьющей через край жизнью, излучающий оптимизм и неуёмную энергию профессор Шраерман бодренько вбежал в палату и, покровительственно похлопывая Рабиновича по плечу, легкомысленно заметил: “Ну, что, коллега, сегодня наконец-то в бой”. Слабая улыбка Изи походила скорее на гримасу, может быть из-за начавшей уже действовать премедикации (медикаментозную подготовку к общей анестезии). Жена Исаака Израилевича и его дочь Света с самого раннего утра маялись на площадке чёрной лестницы, отделённой довольно обшарпанной дверью от коридорчика перед операционной. Старшая сестра отделения оказала родственникам Изи такую милость только из уважения к нему и лишь с условием, что они не проникнут внутрь, а тихонечко прождут всю операцию на лестничной клетке, как и другие родственники блатных больных. Сквозь щель в двери мать и дочь увидели, как провезли по коридору каталку, на которой лежал Изя и как он исчез за полированными, в светло-желтую полоску дверями, ощетинившимися кроваво-красным предупреждением: “Посторонним вход строго воспрещён!” Минут через 30, напевая модную в тот год ”Чао, бамбино, сорри”, в операционную впорхнуло светило, от которого в тот страшный день зависело столь многое, если не всё. Для двух женщин потекли бесконечные мгновения, как ослабленная резинка, растягиваемые по оси времени мучительным ожиданием. Немного погодя, всё больше и больше впадая в суетливое, бессмысленное возбуждение, мать и дочь не могли уже сидеть. Ежесекундно они подбегали к двери, мимо которой быстрым шагом проходили люди в белых халатах, прикрывающих зелень операционного белья. Для них это был обычный рабочий день ничем не выделяющийся из монотонной череды будней кардиохирургического отделения. Наконец, потеряв последние остатки терпения, нарушив данное старшей сестре слово, Татьяна Михайловна и Света пересекли границу и вплотную подошли к роковой преграде. Лучше им от этого не стало, но зато появилась возможность опрашивать всех, имеющих право пересекать багровую черту. Все входящие обещали выяснить. Все выходящие прятали себя за различными масками: смущения, занятости, непроницаемости, которые нисколько не могли скрыть неумолимо проступающую сквозь них угрозу, лишь усиливаемую фальшиво звучащими голосами, отделывающимися дежурной фразой: “Операция продолжается”. Как иной раз летним парящим днём земля и небо заряжаются тревожным напряжением неминуемой грозы, так мать и дочь окутало зловещее облако, сгустилось и стянуло их удушающим колпаком безнадёжного отчаяния. Когда даже старшая сестра отделения - рыжеватая, плотная, грубоватая, властная женщина лет 45, пройдя мимо, отвела взгляд в сторону, не проронив ни слова, вместо того, чтобы отчитать их за самовольное проникновение в запретную зону, Татьяна Михайловна всё поняла. Она сделала шаг назад, опёрлась о стенку, стиснула зубы и застыла в неловкой позе. Неожиданно открылась злосчастная дверь. Вышел профессор Шраерман, неловко передёрнул плечами, остановился, чуть приоткрыл рот, ожидая вопросов. Только ни Татьяна Михайловна, ни Света уже не должны были ничего спрашивать: если бы они даже не поняли раньше, то теперь всё можно было прочитать на лице хирурга, выражающем смесь растерянности, подавленности, усталости, недоброй вести. Так и не дождавшись пока заговорят женщины, пожав плечами, пожевав губами и устремив взгляд на стоящую в углу урну, профессор заговорил: “Состояние очень тяжёлое… Аорта расползалась прямо под руками… Была очень большая кровопотеря…Анестезиологи не подготовили достаточно крови, - вдруг выдал он чуть оживившись, взглянув в лицо жены прооперированного им Рабиновича, как бы оправдываясь, - Были большие, очень большие технические трудности, предсказать которые заранее совершенно не представлялось возможным…Никому… Наша наука не всесильна… Мы, как бы это выразиться, знаем и понимаем многое, но не Б-ги, нет, не Б-ги совсем, а как бы наоборот, что ли… отнюдь… Нет, не наоборот, но всё равно…” Татьяна Михайловна лихорадочно думала: “Боже мой, зачем он всё это говорит? Ну, зачем?” Профессор умолк, неловким движением снял очки, засунул их в карман халата, беспомощно оглянулся, прищурил глаза, ещё не привыкшие к невооруженному зрению, промямлил: “Будем надеяться… на лучшее… Б-г даст”, закурил, пошёл по коридору, нахохлившись словно мокрая курица. Не придя в себя после операции, нестарый еще человек Исаак Израилевич Рабинович через сутки умер в реанимации. Так уж получилось, что он перешёл в будущий мир вскоре после одного из самых печальных дней еврейского календаря - Тишъа Беав (день разрушения Первого и Второго иерусалимских Храмов) - о чём, конечно же, ни он сам, пребывая в этом мире, ни кто либо из его ближайших родственников не знал, а многие и знать не хотели. Поздно вечером первого дня без Изи в квартире, из которой его ещё не успели выписать, протяжно зазвонил телефон. Загруженные огромным количеством успокаивающих лекарств, Татьяна Михайловна и Света в тупом оцепенении сидели в креслах в тёмной столовой и долго-долго не поднимали трубку, не имея ни сил, ни желания пошевелиться. Противные гудки не переставали. Татьяна Михайловна протянула руку и сняла трубку. -Я прошу прощения за столь поздний звонок. Это говорит доктор Шраерман. Я выражаю своё самое глубокое соболезнование безвременной кончиной Исаака Израилевича и прошу разрешения прийти переговорить по очень важному и экстренному делу, - глухим, тусклым тоном, вперемежку с какими-то пощёлкиваниями, чуть заикаясь просипел профессор. Татьяна Михайловна не могла понять, ни кто говорит, ни о чём. Но её непроизвольное поддакивание профессор расценил как разрешение и уже через несколько минут раздался звонок в дверь. В полумраке прихожей Света с трудом узнала в горбящемся, помятом мужчине всегда подтянутого, молодящегося хирурга. Он без приглашения прошмыгнул в комнату и без разрешения занял место Изи напротив Татьяны Михайловны. Света прошла за ним следом и, прислонившись к косяку двери, замерла в проходе. Длительное и тяжёлое молчание неловкой тишиной застыло в квартире. Когда оно стало совсем уже странным, то, не выдержав, Татьяна Михайловна захотела что-то сказать, но тряхнув головой, незваный гость кашлянул: “Я ещё раз прошу извинения за бестактность визита, я ещё раз выражаю мои самые глубокие соболезнования…” Он опять замолчал, потупив взор и нервно разминая чуть дрожащими пальцами сигарету, как будто бы прямо тут же собирался ещё и закурить. Но делать этого не стал. Опять кашлянул, положил поломанную сигарету в карман, пролепетал: «Я хочу попросить вас…» - и одеревенел на некоторое время. Затем встрепенулся: «Я хочу попросить вас отказаться от вскрытия Исаака Израилевича, - выпалил он, задышав тяжело и часто, как будто бы, спасая жизнь, улепётывал от смертельной опасности, - Я понимаю ваше горе, - опять перешёл он на маловнятный шёпот, - Вашу трагедию, так сказать, мою, как бы это… некоторую бестактность, но Исаак Израилевича не воскресить, а… я вас очень прошу… оно вам ничего не даст…я…» Лишь сейчас Татьяна Михайловна начала осознавать происходящее, нелепой фантасмагорией проступающее сквозь дымку зыбкого тумана. Полночь. Изи нет. Не будет никогда. На его месте сидит чужой человек, что-то просит и… этот человек имеет отношение к его отсутствию. В этот момент картины далёкой юности поплыли перед её взором. Первый в жизни урок анатомии. Первое в жизни вскрытие трупа. Чуть похрустывая, тело молодого мужчины покорно отдаётся проворным рукам опытного анатома. Приторно-сладковатый, тошнотворный запах мёртвой человеческой плоти густо смешан с парами формалина. Блеклый свет замельтешил перед её глазами, чугунной тяжестью налились ноги… Изя не дал ей упасть, подхватил и вынес на свежий воздух. Обдуваемая холодным осенним ветерком несущим горьковатый, приятный запах горящих листьев ушедшего лета, она пришла в себя и неожиданно почувствовала губы Изи на своих губах. Знакомство состоялось. После этого один и тот же жуткий сон преследовал её много ночей подряд. Вскрытый труп с откинутым на ноги “фартуком” (так анатомы называют отрезанные вместе грудную и брюшную стенки) вдруг оживает и, почувствовав всю нестерпимость чудовищной боли, истошно криком кричит как, действительно, резанный… Каждый раз она просыпалась в холодном поту, чувствовала подташнивание, сковывающий тело внутренний холод, и не могла больше заснуть до самого утра. Но человек привыкает, если и не ко всему, то ко многому. Вот она и Изя перед экзаменом по анатомии лихорадочно копаются в трупе. Изя знает блестяще, так как мало кто в их группе занимался с таким упорством и желанием, а она - с огромнейшим трудом заставляет себя прикоснуться руками в перчатках к холодному, вонючему, изуродованному десятками студенческих рук “препарату”. Тогда-то она и решила, что ни за что на свете не будет практическим врачом. -Ну, конечно же, нет! - вздрогнула Татьяна Михайловна, - Я не хочу, чтобы его вскрывали, - прошептала она обессиленная, оглушенная лекарствами, способными лишь задавить внешнее выражение, загнать боль вглубь, но никак не вылечить истекающую “дымящейся кровью” душевную рану. Для приличия профессор Шраерман посидел ещё несколько мгновений, встал, наклонился к руке Татьяны Михайловны и пропал в ночи. За несколько лет до кончины Исаака Израилевича его единственная дочь Света вышла замуж за Володю. Как говаривала незадолго до своей смерти тёща Изи Розалия Соломоновна: “Дай-то Б-г всем так красиво жить как наши Светочка и Володенька и дай Б-г всем такого внучка, для меня уже правнучка, как наш Ванечка, чтоб он был здоров до 120”. Про себя, чтобы никто не догадался, она добавляла: “Хотя, конечно же, - Ванечка. Ну, да что тут поделаешь, такая она наша жизнь”. Семья Володи была очень простая: отец - Иван Васильевич (в честь его и назвали ребёнка) работал слесарем на заводе, мать - Варвара Лукьяновна малярничала в строительном управлении. Всё же, несмотря на столь различные культурно-образовательные уровни и этническое происхождение родителей молодой пары, породнившись, они начали регулярно звать друг друга в гости. Игнорируя столь вопиющую несхожесть их кругов общения, исправно принимая все приглашения, сваты всегда посещали чуждые им компании, хотя выглядели там, особенно поначалу, случайно залетевшими белыми воронами. Главную роль в том, что они всё-таки смогли водить хлеб-соль сыграл Изя. Как мало кто другой он умел, любил и был способен веселиться и веселить почти за любым столом, лишь бы было что выпить и закусить. Он украшал любое торжество, находя всегда уместные и всем понятные истории, шутки, тосты. На конкурсе на лучшего тамаду он, несомненно, занял бы одно из призовых мест. Однажды, когда Исаак Израилевич и Татьяна Михайловна, торопясь по каким-то своим делам, извинившись, раньше всех покинули гостеприимный дом своих сватов, один из друзей Ивана Васильевича с удовольствием, серьёзно бросил: “Ишь ты, хоть и еврей, а всё-таки хороший человек”. -Да какой он еврей!? - возмутившись, вступился за своего свата Иван Васильевич, - Он - русский, как ты да я. Ну, что в нём еврейского-то осталось? Свойский в доску, душевный и простой мужик без всяких еврейских закидонов. Побольше бы таких русских, мы бы уже знаешь, где были бы! Может, взаправду, коммунизм построили бы. -М-да, - протянул другой гость-скептик, - Русский-то русский лишь шнобелёк слегка подкачал, да ФИО не спутать бы по неопытности. -Ну, да, ну и что? Ничего страшного. Самое главное - был бы человек хороший, - загорячился Иван Васильевич. -Чего ты, мужик, выступаешь супротив линии партии и правительства по национальному вопросу, - пропустив очередной стопарик, ехидным голоском выдал ещё один гость, - У нас тепереча, не то что давеча, у нас все г-авны: и чучмеки, и чурки, и армяшки, и еврейчики, потому - единый софейский народ, строящий светлое будущее себе и всему человекчеству между прочим. -Хватит тебе, Леонид Матвеевич! Всегда ты норовишь подковырнуть, - не на шутку рассердилась Варвара Лукьяновна, - Совсем он невиноватый в том, что он - еврей. С кем не бывает в жизни недоразумений и неприятностей. -Заступница ты наша. В Изра`иль бы только не укатили с сынком-то вашим…- хотел ещё что-то загнуть Леонид Матвеевич, да Иван Васильевич решительно прекратил прения: “Завязывай, мужики! В моём доме навсегда и окончательно запрещаю выражаться на эту тему. Наши сваты, они - русские, они ни в какой Изра`иль не улизнут. Не дождётесь. Не на тех напали. Мы с Варварой Лукьяновной невесткой и сватами премного довольны Нам лучших не надо. А хочешь поболтать и высказаться по этому поводу - иди в пивную, там тебя хорошо поймут и поддержат. Папу-маму не выбирают. Не виноват он и всё тут, непричастен, как говорится”, - горячо защищая Исаака Израилевича, преданный сват даже ударил кулаком по столу, разбив тарелку и опрокинув только начатую бутылку водки… Иван Васильевич оказался совершенно прав: семья “непричастного” Рабиновича старалась обходить за версту всё “неблагонамеренное”. В их доме было наложено строжайшее табу, чтобы не замешаться, на всё неблагонадёжное, особенно имеющее отношение к происхождению, “местечковое” или “специфическое”, по определению Татьяны Михайловны, которая даже про себя так называла всё имеющее хоть малейшее отношение к евреям и к чему бы то ни еврейскому. Если же вдруг вне дома Татьяне Михайловне случалось услышать что-либо из области “местечкового” (из “местечковой оперы”), то она всегда краснела и старалась поскорее сменить тему разговора или покинуть опасное место. Когда же обстоятельства всё-таки вынуждали Татьяну Михайловну произнести вслух нечто “специфическое”, то, деревенея, её язык поворачивался с большим трудом, порождая лишь корявый, шепотный звук. Наверное, так упоминают о сексе в самых строгих женских монастырях, а может быть и мужских. Уподобляясь своей спутнице жизни, Исаак Израилевич Рабинович вёл простую, разрешенную, ничем особенным не примечательную советскую жизнь. Был он хорошим врачом, к мнению которого прислушивались даже “остепенённые” коллеги, членом партии, куда вступил ещё в годы войны, примерным семьянином, освобождающий жену-профессора от большинства семейных хлопот, весёлым компанейским парнем, с которым приятно проводить время, любящим и заботливым отцом единственной дочери, в которой он души не чаял и для которой был готов на всё. Потому худенькая брюнетка с узким, слегка ассиметричным лицом и носом с горбинкой - точь-в-точь отец - Света росла и выросла в атмосфере “среднесоветской” русской семьи, с молоком матери впитав в себя все её предрассудки и нормы безопасного поведения. Хотя в происхождении Светы мало кто был способен ошибиться, естественно, что в 16 лет, получая свой первый паспорт, она выбрала национальность не Исаака Израилевича - еврея, а матери, записанной по отцу украинкой. При этом, не лишне и даже интересно отметить, что отец Татьяны Михайловны был такой же украинец, как и его зять Изя, а именно: родился на Украине в еврейском местечке. Но в славное время революции бурные вихри подхватили юного выпускника хедера Менахема Шнеерсона и, недолго думая, он вступил в Красную Армию, отправившись проливать свою кровь за будущую счастливую жизнь всего трудового народа, безотносительно его происхождения. Воюя на фронтах гражданской войны за дело самого передового класса всей прошедшей, настоящей и будущей истории (были времена когда некоторые люди вроде бы верили в это), в ходе имеющих всемирно-историческое значение эпохальных преобразований общества и сознания его рядовых членов (и так тоже когда-то говорили и писали) красноармеец Шнеерсон вместе с изношенным лапсердаком сменил имя, отчество, фамилию и национальность. Как пели в известной когда-то песне: “Кто был ничем тот станет всем”. И Менахем Шнеерсон сын шойхета (резника) Аврума стал Михаилом Александровичем Коваленко, украинцем. После гражданской войны новоиспеченный “щирий” украинец Коваленко переодел будёновку красноармейца на кожанку чекиста. Из людей с “чистыми руками”, как их обозвал товарищ Дзержинский, Мишу Коваленко, для укрепления рядов, перевели в милицию. Славную карьеру в МВД потомок простого местечкового резника закончил уже в годы самого расцвета Застоя в чине полковника. Анкета анкетой, но женился Михаил Александрович всё-таки на еврейке из соседнего местечка. Их единственная дочь Танечка тоже не смогла вырваться из круга бывших единоверцев своих родителей, связав судьбу с сокурсником по мединституту Изей Рабиновичем. Само собой разумеется, что в замужестве добытое отцом новое родовое имя “Коваленко” на почти анекдотическое “Рабинович” Танечка не променяла. Лишь правнучка резника Аврума Шнеерсона Светочка Коваленко поставила окончательный крест на всём “специфическом” и “местечковом”. Но поначалу произошло со Светочкой, мягко говоря, досадное недоразумение, виновником которого оказался её отец: Исаак Израилевич осмелился записать новорожденную в метрике на свою фамилию. Из-за этой «безобразной выходки» тёща не разговаривала с Изей больше года, а следующие двадцать лет, до самой смерти, травила. Михаил Александрович ехидно посмеивался: “Рабинович-Шмабинович, кончилось ваше время. Ну, что ты ещё можешь, как не напакостить. Дали вам человеческую фамилию, так на тебе. Ты способен только своим шнобелем горшки с поносом нюхать” (таким образом, тесть намекал на гастроэнтерологическую специализацию зятя). Хотя, честно говоря, его грубоватый солдатский юмор звучал комплиментом по сравнению со шпильками Розалии Соломоновны. “Маленькая, но очень злая язва”, - так её называл про себя, да и то лишь пребывая в полном одиночестве, чтобы не засекли, Изя. Узнав о казусе, практически ЧП, Татьяна Михайловна так расстроилась, что у неё даже пропало молоко. Она всё время вспоминала как однажды во время отпуска в Одессе, проходя мимо университета, случайно остановилась напротив студенческой стенгазеты. В разделе “Нарочно не придумаешь или просто анекдот” среди прочих перлов красовались ошеломившие её на всю оставшуюся жизнь два слова: “Фельдман-украинка!” “Рабинович-украинка” - показалось Татьяне Михайловне и того чище. Ругая на чём свет стоит “…нелепый, дурацкий, ничем не оправданный поступок” мужа, Татьяна Михайловна не находила себе места. По этой причине, выйдя из роддома, она сразу же начала предпринимать отчаянные попытки исправить ни в какие ворота не лезущее положение. Но все её усилия, как волны о скалы, разбивались о написанную пером инструкцию. Хочешь, не хочешь, но до получения паспорта девочка была обречена носить такое несуразное сочетание столь беспардонно “специфической” фамилии и “человеческой” национальности. Неожиданно для всех Изя проговорил: «Может быть и правда Фельдман-украинка – это из «нарочно не придумаешь». Так давайте, исправим положение… давайте запишем Светочку еврейкой, что, между нами говоря, не так уж и далеко от истины...» -Сделать всё “специфическим”? – почти потеряла дар речи Татьяна Михайловна. Возмущение всей семьи словами было невыразимо. Отец ребёнка робко отретировался, затих и больше об этом не заикался. -Ничего, - утешала дочь Розалия Соломоновна, - Светочка выйдет замуж за русского, возьмёт его фамилию и всё образуется. -А если за еврея, с фамилией, например, Фельдман? - ввернул Изя. -Хватит с нас евреев. “Евреи всё евреи, кругом одни евреи”. Ваше время прошло. Жизнь диктует своё и надо с ней считаться. Израиль ваш вас не спасёт со всей его агрессивностью. Наши арабы, в конце концов, научатся воевать и победят... А тогда что? - подал голос дед. Смирившись, Татьяна Михайловна положилась на неукротимо несущееся время. Вскоре (все, как обычно, и оглянуться не успели - быстро растут не только чужие дети, но и свои) Светочке стукнуло 16 лет. Все эти годы Татьяна Михайловна не могла простить себе, что позволила супругу одному пойти в ЗАГС. Поэтому на этот раз она взяла дело в свои руки и повела дочь за ручку в паспортный стол милиции. Войдя в кабинет начальника, прямо с порога, даже чуть заикаясь, Татьяна Михайловна хотела строго заявить, а вместо этого почти взвизгнула: “По советским законам национальность ребёнка определяют по национальности матери. Разве не так?” -Да вы успокойтесь, гражданочка, присядьте, пожалуйста. Может воды? - оторвав глаза от бумаг, с удивлением посмотрел на странную посетительницу моложавый капитан. Но взглянув в предоставленные документы, ехидно осклабился, подёргал плечами и, не пряча издевательской ухмылки, продолжил, - Конечно же, мы всё делаем только по закону, строго по закону. Конечно - по матери. Ясно уж, что не по такому отцу”. Огромный камень свалился с сердца Татьяны Михайловны и так хрястнул об пол, что, удивленно подняв голову, капитан оглянулся по сторонам, но, не заметив ничего предосудительного, опять погрузился в бумаги. Счастливая, расслабившаяся Татьяна Михайловна, не обращая ни на что внимания - только бы дочери было хорошо - откинулась на спинку стула и, ничтоже сумняшеся, проговорила: “Фамилия ребёнка тоже определяется фамилией матери, - на миг умолкла и, слегка потупив взор, тихо добавила, - По советскому закону”. Видавшее виды должностное лицо не смогло не оценить по достоинству приверженность посетительницы духу и букве закона и, прыснув от смеха, уверило: “О чём речь! Каждый советский человек имеет право выбирать и выбирает, было бы из чего, в соответствии с советскими законами, конечно. Но в данном конкретном случае они всецело и полностью на вашей стороне”. В документах Светы Коваленко оставалось лишь одно, последнее “пятно” - отчество “Исааковна”. Да только оно, отчество, не имя, не фамилия, не национальность: исправить положение можно было лишь, изменив имя отца, иначе и советские законы не помогали. Но Исаак Израилевич, неожиданно для многих, категорически отказался. -Было бы из-за чего копья ломать, - убеждала Татьяна Борисовна, - Вспомни Когана. Ради детей он поменял имя Израиль на - Константин. И ты ведь знаешь, как просто он мотивировал своё желание: не хочу, дескать, носить имя реакционного, агрессивного, враждебного нашей марксистко-ленинской социалистической идеологии государства, угнетающего свободолюбивый арабский народ палестины. Поменяли без звука. -У меня иначе: мой покойный отец был Израиль и потому я - не Израиль, я - Исаак. Моё имя невраждебно, - тихо, но твёрдо ответил Изя. -Это тебе только так кажется. По большому счету можно сказать, что это - религиозное имя, а ты - коммунист, значит - атеист и получил это имя в бессознательном возрасте от малограмотных родителей. Поэтому хочешь поменять его на какое-нибудь нейтральное.
-Например, Иван, - скривился Исаак Израилевич.
-Не к месту шуточка, совсем не к месту. Вопрос совсем нешуточный. Ничего смешного тут нет. Отчество фигурирует во всех документах. Оно важно для поступления в институт. Не менее, если не более важно для поступления в аспирантуру. Даже для защиты диссертации оно важно. Я уже не говорю о хороших местах работы. Светлана Исааковна - режет слух. Я тебя очень прошу - смени. Ну, например, на Илью. С волками жить - по-волчьи выть. -Это замечательно. Тебе всегда воется? Знаешь… -Когда надо - всегда, - перебив супруга, язвительно брякнула Татьяна Михайловна. Исаак Израилевич взглянул на жену, как будто бы первый раз в жизни увидел её: “Илья тоже еврейское имя”. -Если и... специфическое, то не режущее слух, так как мало кто об этом знает. Не дразни гусей, выбери любое другое нейтральное имя, какое хочешь. Например, Александр. -Я другого не хочу, меня это устраивает, - тихо, но твёрдо промолвил Изя. -Тебя-то может быть и устраивает, но не о тебе ведь речь – о ребёнке! Почему ты не думаешь о Светочке? Никогда не подозревала в тебе столько эгоизма. Неужели ты наслушался враждебных голосов и стал националистом? Это ведь так стыдно. Кроме того, это ведь всё просто смешно, совершенно несовременно и вредно... -Для кого вредно? -Для всех... Но обычно такой покорный и сговорчивый в этом случае Исаак Израилевич почему-то заупрямился, и лишь многолетнее давление всей семьи сломило его сопротивление, вырвав согласие на смену имени. Но вместо того, чтобы немедленно осуществить обещанное он всё тянул и тянул, пока не умер. Татьяна Михайловна никогда прямо не советовала дочери кого ей выбирать в мужья, но всегда подчеркивала своё “нерасположение” к “местечковости” и “специфичности”. Когда несколько молодых людей с “5 параграфом” попытались ухаживать за Светой, то всем своим видом и поведением Татьяна Михайловна выказывала столь явную неприязнь к ним, что, в конце концов, это и оказалось причиной разрыва. Поэтому намерение Светы стать женой русского не только не встретило возражений, но, пожалуй, наоборот, вызвало в рядах Коваленко удовлетворение: хватить быть “замкнутыми”, пора по-настоящему породниться с народом, среди которого проживаем. У будущего ребёнка не будет в жизни никаких не нужных трудностей. -Это – хороший суженый, - почему-то грустно вздохнула Розалия Соломоновна. -Какие мы евреи? Языка не знаем, обычаев нет, на русской культуре выросли, впитали её с молоком матери. В нас не осталось ничего “местечкового” и «специфического». Я даже неуверенна, есть ли в Москве синагога. И вообще, я записана “украинкой” и горжусь этим, - с облегчением выпалила Татьяна Михайловна, как сбросила с плеч мешок картошки. -Всё как в анекдоте, - грустно усмехнулся Исаак Израилевич, - Сара зовёт Абрама прятаться от погрома, а он говорит: “По паспорту я - русский”. “Бить-то будут не по паспорту, а по морде”, - отвечает Сара. -С тобой нельзя говорить ни о чём серьёзном, - недовольно поморщилась Татьяна Михайловна, - Раньше ты так не думал. Что с тобой происходит? Чьё это влияние? -Неужели ты так плохо ко мне относишься, что не веришь в мою способность думать самому и приходить к… -Куда ты ещё собираешься приходить? Нет, я уверена, что это влияние. Просто так ничего не бывает; с годами ты становишься всё более и более специфичным. Ты очень много слушаешь враждебные нам голоса и всё больше и больше читаешь всяческих «ненаших» книжек. Но жизнь Светочки должна пойти совсем иначе. -Почему? - пожал плечами Изя. -И он ещё смеет спрашивать!? - всплеснула руками от возмущения Татьяна Михайловна, - Для моей дочери я хочу человеческой судьбы... -Значит, наша жизнь была не человеческой? - прервал жену Изя. -Не болтай глупости. Вспомни, что написал Пастернак по этому поводу: “Зачем этот безоружный вызов? Пора их распустить,” - совсем недавно, после долгих и мучительных колебаний, Татьяна Михайловна и Исаак Израилевич всё-таки осмелились прочитать ходящего по рукам “тамиздатовского” “Доктора Живаго”, - Уж, наверное, Пастернак был не глупее тебя… -Не уверен, что в этом вопросе ум так уж важен, - опять оборвал жену Изя. -Ум важен всегда, а в этом вопросе особенно. За что мы держимся? Ради чего все эти страдания? Не хотят... «местечковости» в мире, никто не хочет. Может в этом есть какой-то смысл? Зачем нам цепляться за... за эту странность? -Странность, - пробормотал Изя. -Да странность, аномалия какая-то и я говорю тебе это как биолог. Виды появляются и исчезают. Так и в жизни – против естественного отбора не пойдёшь... -Тут-то уж получается искусственный, - ввернул Изя. -Тем более... Должна ли я говорить, что для внука или внучки я хочу нормальной человеческой судьбы. Я не хочу, чтобы идиотские записи отравляли чью бы то ни было жизнь. Вот почему я очень рада, что у моего внука не будет расхождения между паспортом и мордой. В конце концов, положа руку на сердце, кроме этого злополучного пункта, ну, что в нас, в тебе, во мне, во всех других осталось семитского? -На счёт семитского спроси у любого прохожего, а вот антисемитского и впрямь не занимать. Ну, спасибо, договорились. Но только я не буду слушать никого, а дураков с улицы - тем более. Главное - это мои чувства. Если уж ты такой умник, то объясни мне для чего тебе эта нелепая запись лишь усложняющая, а то и отравляющая жизнь, тем более, что у них нет будущего… -У них - это у евреев? - не выдержал Исаак Израилевич. -Да, а что? - чуть покраснела Татьяна Михайловна и горячо зачастила, - Ассимиляция - это единственно возможное решение “еврейского вопроса”. Пора распустить их по разным народам. Ну, ради чего евреи страдают? Даже в Израиле с этими бесконечными войнами? Для чего? Евреи должны остаться лишь на страницах истории и ещё лучше древней… -Некоторые прорвались и в самую новейшую, несмотря на все “окончательные решения”…Если не чувствуешь, то, правда, объяснить невозможно… -Что можешь чувствовать ты? Только этого не хватало. Я в Израиль не поеду. В Америку - тоже. Россия - моя Родина и я её люблю и ни за что не покину. «Местечковые» должны или уезжать отсюда или ассимилироваться, и чем быстрее, тем лучше для всех и для них, прежде всего. -Куда ещё быстрее-то? -Смешаться и раствориться, чтобы все навсегда забыли о том, что были когда-то какие-то люди под таким странным названием… -Может и не люди даже, а так “недочеловеки”. -Ну, кто, например, теперь всерьёз воспринимает рассказы о половцах или финикийцах? Давным-давно пришло время рассеяться и этому племени. Мне очень жаль, что они не исчезли по-хорошему, не растворились среди окружающих народов, а вместо этого промучились лишние 2000 лет. Сколько трагедий удалось бы избежать. Я уже не говорю о Гитлере. Смешанный брак - это один-единственный путь гуманного, человеческого разрешения “еврейского вопроса”. Креститься сейчас не обязательно, а вот правильно жениться или выйти замуж - просто необходимо. -Ты так убедительно говоришь, что я уже начал раскаиваться в совершенной ошибке. Однако, ты тоже подкачала… А Света? Она выбрала… Это её дело…, - он замолк, почему-то помрачнел, - Нас не будет… Любили бы друг друга… Жаль только, что на свадьбе не скажешь “мазальтов” (поздравляю. Желаю счастья – иврит, идиш). -И Слава Б-гу, что не скажешь. Так-то оно и несравненно лучше. Покричишь: “Горько”. С тебя не убудет, а всем, и прежде всего. Светочке, намного лучше. -А если вдруг появился «зов предков»? -Какие глупости ты несёшь. Перестань слушать «Голос Израиля» и сам собой исчезнет и «зов предков». -Знать бы только, что первично, а что вторично... Таким образом, появившийся через год правнук Михаила Александровича - Ванечка - имел уже все законные основания для причисления к лицам “со спокойным пятым параграфом”, как говаривал один из приятелей семейства Рабинович-Коваленко, которого судьба не соизволила наградить таким завидным качеством. Все души не чаяли в Ванечке: прабабушка, прадедушка, дедушки, бабушки, родители. Рос красивый, весёлый крепыш. Старели взрослые. “Всему своё время и время каждой вещи под солнцем”. Намного пережив среднюю продолжительность жизни советского человека, почил в бозе Михаил Александрович Коваленко. Очень хороший дедушка, он оставил своей единственной внучке заработанные многолетним трудом праведным машину, дачу, великолепную заполненную модерной мебелью, хрусталём, серебром, золотом и прочая трёхкомнатную квартиру в центре города. Ненадолго пережила своего спутника жизни Розалия Соломоновна. Через год после её кончины настал преждевременный черёд Изи. Как и следовало ожидать, вся тяжесть организации похорон Исаака Израилевича Рабиновича легла на плечи его единственного родственника мужчины - зятя. Пока жена и дочь покойного пребывали в полубеспамятстве, Володя крутился как белка в колесе. Он оплатил место на кладбище (его родители решительно возразили против кремации), заказал гроб, машины, оркестр, организовал церемонию прощания. Похоронный обряд начался в полдень в окруженном со всех сторон шумящей пыльной зеленью второй половины лета небольшом жёлтеньком корпусе паталогической анатомии, на вход которого сиротливо смотрели окна бывшего кабинета доктора Рабиновича. Овальный ритуальный зал со сводчатым потолком и скорбными фигурами в греческом стиле был обильно украшен цветами и заполнен плотной толпой - яблоку упасть негде, окружающей постамент в центре, на котором покоился гроб с останками Изи ещё так похожими на него самого. Как и положено, первое слово берёт (попробовали бы не дать) представитель администрации больницы - высокий толстяк, перед зачтением речи надевший на широкую переносицу очки в фирменной оправе. Хорошо поставленным голосом опытного пропагандиста и агитатора он информирует собравшихся, что в трудовой книжке усопшего в разделе “место работы” имеются всего лишь две записи. Запись первая: годы 1941 (после окончания мединститута) - 1958 - офицер советской армии, включая службу фронтового врача во время Великой Отечественной войны. Запись вторая и последняя: годы 1958 - 1981 - день смерти - врач московской городской клинической больницы. Если первый раздел трудовой книжки практически пуст, то второй - “благодарности” - пришлось дополнить многими страницами. Человек, врач и общественник - темы сообщений представителей парткома и месткома. Из речи в речь переходит штамп: “Светлая память об Исааке Израилевиче Рабиновиче навсегда сохранится в наших сердцах”. Иные ораторы, однако, предпочитали сохранять “светлую память” в “нашей памяти”. После завершения официальной части к микрофону допустили друзей и знакомых покойного. Не обращая внимания на траурные речи, у изголовья гроба во всём чёрном, склонившись над окоченевшими чертами мужа, плакала овдовевшая Татьяна Михайловна. Обрывки мыслей и картины из прошлого проносились перед её замутнённым взором. До самой своей смерти её родители пилили дочь и шпыняли Изю. “Выбрала себе Танечка несчастье, - каждому встречному-поперечному, особенно в присутствии зятя и его взрослой дочери, любила поведать прабабушка Розалия Соломоновна о муже своей дочери, уже бабушки, - Изька - плебей. Простой врачишка-докторишка, даже не кандидат наук, а моя Танечка - профессор!” Никак не могли Коваленко забыть, что когда-то, всего лет 25 назад, за их дочерью ухаживали два аспиранта и один доцент. “Какая досада, какая нелепость отказаться от таких блестящих партий ради, тьфу, доброго слова не стоит…” Татьяна Михайловна, очень хорошая дочь, никогда и в уме не держала хоть чуть утихомирить родителей, а наоборот, иной раз сама посмеивалась над не очень удачным, в смысле карьеры, спутником жизни. А как его пилили за плохую работу на даче; теперь-то Татьяна Михайловна поняла, какой больной был Изя. Всхлипывая, вздрагивая, наклоняясь всё ниже и ниже, непрерывно вытирая слёзы судорожно зажатым в руке платком, Татьяна Михайловна жадно всматривается в столь знакомое лицо. Время от времени, не веря себе, удивляясь, она потряхивает головой. Ну, почему он не открывает свои голубые глаза - удивительные лазоревые островки на смуглом лице, излучающие тёплое спокойствие и способные, при первой же возможности, осыпать всё вокруг искорками веселья? Почему не заговорит своим негромким, но таким выразительным голосом, который небольшое косноязычие не только не портило, а даже украшало, придавая звучанию незабываемую необычность. Татьяна Михайловна на мгновение замерла, затем склонилась ещё ниже, концы её черной косынки упали на щёку трупа и, захлёбываясь, тоскливо, жалостливо и безысходно подвывая, она запричитала в голос: “Ох, Изенька! Такой родной! Такой близкий! Такой знакомый! Зачем же ты оставил нас так рано, таким молодым? На кого ты меня оставил? Прости меня Изенька! Напротив матери, возле тела отца стоит его единственный потомок. Под чёрным платком черты её асимметричного лица кажутся ещё более заострившимися и вытянутыми. Похудевшая, слегка горбящаяся (в бабушку и мать) в чёрной юбке и белой кофточке, свисающих с неё, как с чужого плеча, Света выглядела намного старше своих лет. Не вытирая слёз, потоками струящихся по её щекам, прижимая левую руку к груди, а правой обнимая за плечи навзрыд плачущую сестру Исаака Израилевича, шмыгая носом, Света негромко говорит на одной заунывной, шипящей ноте: “Он терпимо относился ко всем людям. Может быть, кого-то он любил больше, кого-то меньше, но это - внутри, а внешне - ко всем людям он был терпим. Он всех принимал и понимал. Он всё чувствовал. Он никогда и никому не высказал и даже не выказал своего недовольства, хотя сейчас-то я понимаю, как ему бывало больно и обидно”. Душно. Пот заливает лица собравшихся, обильно смачивает их одежды. Прошмыгивая из окна в окно, ветерок гуляет по залу, но приносит не прохладу, а горячее дыхание необычайной жары, неожиданно и не по сезону напавшей на гигантский город. Речи, речи, речи. Разные люди говорят почти одно и то же: “Был добрым, был чутким, был отзывчивым. Всегда можно было подойти, посоветоваться, просто поговорить…” Всё это было. Было и прошло. Что ещё сказать? Тем более истекло время. Призывая живых оплакать мёртвых, заказанный Володей оркестр заиграл теребящий душу похоронный марш. Худенький, курносый блондин в белой безрукавке с черной повязкой Володя и ещё трое мужчин взвалили гроб на плечи и начали медленное движение к двум автобусам с чёрными полосами. В один из них - вокруг гроба - сели самые близкие покойному люди, а во второй - все остальные. Набрав скорость, печальный кортеж пронзил улицы Москвы, вырвался за кольцевую и вскоре замер на бетонной площадке перед входом на кладбище. Пока провожающие неохотно вылазили из машин, сбиваясь в сумрачную толпу, Володя успел оформить все документы и подвёз тележку для гроба. Вновь взвыл оркестр и, увлекая за собой хвост провожающих, пришёл в движение катафалк Исаака Израилевича. Со всех сторон, по другим “улицам” широко раскинувшегося города мёртвых, в сопровождении гнетущих звуков духовых и ударных инструментов ползут и ползут такие же похоронные процессии и впереди у каждой своё безутешное горе. Одна за другой они достигают цели и замирают напротив участочка земли вспоротого безобразной глубокой ямой помеченной цифрой на дощечке прибитой к палочке, воткнутой в свежевынутую землю. Завершив свой последний земной маршрут, прибыл к своему номеру и последний из дома Рабиновичей. В то время, как чуть опаздывая, поспешающие могильщики доканчивали место его вечного покоя, для провожающих мучительно ползли томительнейшие, последние мгновения душераздирания. Наконец-то закончились и они. Изю покрыли крышкой гроба, и огласил окрестности будничный звук забиваемых в неё гвоздей. “Чтоб не убежал что ли?” - неожиданно буркнул кто-то. Вслед за тем могильщики поддели верёвки под дно гроба и осторожно опустили запакованное в дерево тело Исаака Израилевича Рабиновича в зияющую яму. Володя и его брат бережно под руки подвели Татьяну Михайловну к могиле. Не глядя, почти теряя сознание, жена усопшего уронила вниз первый ком глины и тут же следом за ним полетела податливая, только что вынутая земля, шустро и даже как-то весело отскакивая от лопат гробокопателей. Холмик готов. Временно, до установки памятника, бригадир могильщиков укрепляет над ним фотографию ушедшего из жизни и быстрыми, профессиональными движениями делает экибану из принесённых цветов и венков. Открывая следующий акт ритуала, на передний план выходит сват Иван Васильевич - пожилой крепыш с ещё богатой, лишь слегка тронутой сединой шевелюрой и пышными усами. Деловито устраиваясь, он по-хозяйски садится на корточки рядом со свежим бугорком, расстилает газетку, из большой хозяйской авоськи достаёт бутылку водки, несколько рюмочек, граненые стаканчики, тарелочки, хлеб, помидорчики, огурчики, сальце, ветчинку, протирает большой салфеткой посуду, аккуратненько режет закусочку, старательно раскладывает её по тарелочкам, открывает бутылку водки, наполняет рюмочку, встаёт и говорит дрожащим от волнения голосом: “Сегодня… наша большая и дружная семья прощается… - смахивает наворачивающиеся на глаза слёзы, - Сегодня наша большая и дружная семья лишилась… потеряла… одного из всеми нами… - Иван Васильевич размазывает слёзы по щеке, - Лишилась нашего дорогого и любимого Изи”. Он ещё раз замолк, вновь потёр рукой щёки, отчего они приобрели помидорный цвет и продолжил плача: “Помянем же его по-нашему обычаю… душу его и добрую-добрую память по нём, и об нём, и его…” Одним залпом Иван Васильевич забросил в себя водочку, пожевал сальца и налил вновь. Подошёл Володя, взял из рук отца рюмочку, молча выпил и, не закусив, отошёл. Иван Васильевич наполнил граненый стаканчик и протянул его следующему. Но в этот момент плавный ход церемонии вдруг разодрал взорвавшийся в центре толпы вопль пожилой, седой, толстой женщины в чёрном костюме, проработавшей с Изей бок о бок более 20 лет. -Боже мой! - взвыла она в небеса и слёзы хлынули из ёе опухших глаз, - Боже мой! - испугавшись воздействия своего первого выкрика на окружающих, повторила она почти шепотом, который, однако, оглушительно прокатился над замершей от неожиданности толпой, - Какой ужас! По-нашему обычаю!? - она вновь замолкла, оглянулась вокруг, опять увидела Иван Васильевича возле импровизированного столика на газетке “Правда” и, тряхнув головой, быстро выпалила, - Нет у нас таких обычаев! Нет у евреев таких обычаев! Как будто бы нас уже и нет… Нас уже нет! Ещё есть какие-то живые, но нас уже нет! Почему мы допускаем? На наших могилах… они пьют свою водку, поминая нас, закусывают свининой. В нас уже ничего не осталось. Нас уже нет. Боже мой! Живые мы хуже мёртвых: те хоть не могут ничего сказать, а мы молчим и… пьём и едим их свинину. Негромкие, разрываемые всхлипываниями слова, придавив собравшихся безответным вопросом, вызвали всеобщее замешательство. Лицо Ивана Васильевича исказила жалкая гримаса непонимания и недоумения. Большие капли пота заблестели на лбу, покатились вниз, кувыркаясь на щёки или скатываясь по спинке носа. -Чего же так-то, чего же так-то? - забубнил он озадаченно, - Хотели от чистого сердца, потому что любим. Как лучше, как принято. Как по-людски. Привстав, раскрыв объятия, протянув рюмочку ближайшему непьющему с болью в голосе он прохрипел: “Что же вы?” Не увидев движения навстречу своей протянутой руке, Иван Васильевич совсем растерялся, затряс головой и, сделав шаг в сторону, опрокинул бутылку водки, содержимое которой забулькало на землю, жадно впитываясь в почавкивающую глину. Казалось, сцене не будет конца. Но, раздирая замкнувшуюся цепь неловкости, брюнет средних лет с большим горбатым носом между карими масляными глазками навыкате в добротном костюмчике, сияющем значком Лауреата Ленинской премии на отвороте с вырвавшимся из запасников души пискляво-каркающим гнусавым вяканьем-воплем: “Мы - интернационалисты!” как в самую судьбоносно-решающую атаку своей жизни бросился грудью вперёд. Пролетев атакующим слепнем считанные метры, он подхватил бутылку, наполнил под завязку гранённый 200-грамовый стакан, немедля и залихватски опрокинул его содержимое в черноту чрева, ни единой гримаской не показав наличия градусов в поглощённой жидкости. Водка ещё летела по его пищеводу, а он уже вместо закуски взасос, в самые губы поцеловал совсем очумевшего Ивана Васильевича, смущенно забубнившего: “Ну, уж, ну, уж, ну, уж”. С трудом оторвав себя от свата Изи, одумавшись, поняв недостаточность своих деяний, он жадно схватил мясо, мощным броском зашвырнул его почти в желудок, выкрикнул: “Хороша свининка под водочку! Следующий!”. Удовлетворённо окинув толпу, влетел в строй, бесцеремонно вытолкнул на лобное место новую жертву и застыл по стойке смирно. Разрядив обстановку, свершенный поступок, восстановил нормальное течение процесса. Все сделали вид, что ничего и не было, ничего-то они и не слышали, так, где-то муха прожужжала или ветер прошумел, но к ним это не имеет никакого отношения.
В порядке живой очереди разморённые солнцем мужчины, без всякого различия происхождения, безропотно, без слов подходили к Ивану Васильевичу, послушно брали из его крепких рук стопочки, рюмочки, стаканчики, заливали сорокоградусную в широко распахиваемые тёмные рты, иногда покрякивали, быстренько заглатывали, почти не разжевывая закусочку (правда ведь, хороша свининка под водочку) и молча уступали место следующему. Полностью опорожнив одну бутылку, Иван Васильевич достал из авоськи вторую, открыл её, пригласил широким жестом ближайшего ещё не поминавшего. Пожилая женщина в чёрном охнула: “Ещё одним евреем меньше. Ещё один еврейский род прекратился”, прикрыла глаза руками, развернулась, пошла, слегка подрагивая согбенными плечами, и вскоре растаяла как марево одинокой чёрной точкой за воротами кладбища. Проводив её взглядом, робкий немолодой человек покраснел и замер на месте. Но, подпихивая его в спину, сзади злобно зашипели: “Идите же, чёрт вас раздери. Идите! Старикан уже, ну, как вам не стыдно!? Люди же так стараются! Надо ведь и совесть хоть когда-нибудь поиметь! С вас не убудет. Мало нам одной сумасшедшей. Что о нас о всех могут подумать? Что мы - националисты? Мы живём на русской земле и должны исполнять её обычаи и обряды”. Другой голос сзади с сердцем загнусил: “Жениться - это значит породниться. А раз породнился - всё, выбора нет. Назвался груздем - полезай в кузов”. Старичок сделал робкий шажок, оглянулся и, не встретив сочувствия в глазах одних, вообще не увидев глаз других, дрожащей рукой взял стопарик, расплескав половину, поднёс его ко рту, смочил губы. Хотел выпить, но разлил всё. Не смотря на это, схватил закуску и не удержал кусочек помидора, который кроваво-красным подтёком залил равнодушно-коричневую землю. Совсем ошалев, он, было рванулся за упавшим овощем, но Иван Васильевич успел остановить бедолагу: “Что вы? Что вы? Не надо. Не жалко. У нас их навалом. Свои. С участка покойного Михаила Александровича. Берите другой. Вот вам целый. Странные люди всё-таки…” Резвившиеся над кладбищем кучерявые, пышно-кружевные барашки облаков убежали в самый дальний угол выгоревшего неба. Резкие порывы тёплого пыльного ветра неизвестно откуда несли какой-то тошнотворный запах вперемешку с вгоняющими в тоску звуками ещё не дошедших до своей последней черты шествий. Всё больше и больше изнывая от обряда, оставшиеся рядом со свежим холмиком допили водку и доели закуску. Затем, переминаясь с ноги на ногу, ожидали пока Иван Васильевич соберёт мусор, положит его в опустевшую авоську, поправит цветы на могилке свата, ласково сотрёт пыль с его большой фотографии, смахнёт слёзы и, махнув рукой, даст отбой. Как по мановению волшебной палочки, превратившись в неорганизованную, чужеродную толпу, провожающие немедленно оставили могилу и, несмотря на духоту и усталость, заспешили к выходу, подгоняемые желанием побыстрее покинуть это место и голодом, утоление которого обещали вкусные поминки в квартире с занавешенными зеркалами. Смолкли последние звуки. Замер ветер. Пала ночь. И может быть где-то между чёрным небом и спрятавшей Исаака Израилевича Рабиновича землёй (или совсем в другом измерении) в многоголосом хоре приветствий возвращающимся душам всё-таки прозвучали и эти, так никем в тот день не сказанные и даже вряд ли кем-либо вспомянутые древние слова: “Йитга`дал вe-йитка`даш Шмей ра`ба… Осe шалом би-мро`мав, hу яасe шалом алейну вe-аль коль Исраэль вe-имру амeн” (из еврейской поминальной молитвы). возврат к началу. |